– Бр-р! Сперва Хартли. Теперь ты. Смит тебе сам это сказал, что ли?
– Нет, не говорил. Но под этой своей скорлупой он не без сознания. Он все сознает. Да, вот в чем суть. Он все сознает.
– Просто-напросто он в столбняке. Он умрет. Больше месяца он живет без пищи. Это Хартли сказал. Хартли сперва хоть что-то вводил ему внутривенно, а потом кожа так затвердела, что уже не пропускала иглу.
Дверь одноместной палаты медленно, со скрипом отворилась. Рокуэл вздрогнул. На пороге, выпрямившись во весь свой немалый рост, стоял Хартли; после нескольких часов сна колючее лицо его стало спокойнее, но серые глаза смотрели все так же зло и враждебно.
– Выйдите отсюда, и я в два счета покончу со Смитом, – негромко сказал он. – Ну?
– Ни с места, – сердито приказал Рокуэл, подходя к нему. – Каждый раз, как явишься, вынужден буду тебя обыскивать. Прямо говорю, я тебе не доверяю. – Оружия у Хартли не оказалось. – Почему ты меня не предупредил насчет солнечного света?
– Как? – тихо, не сразу прозвучало в ответ. – А… да. Я забыл. На первых порах я пробовал передвигать Смита. Он оказался на солнце и стал умирать всерьез. Понятно, больше я не трогал его с места. Похоже, он смутно понимал, что ему предстоит. Может, даже сам это задумал, не знаю. Пока он не закостенел окончательно и еще мог говорить и есть, аппетит у него был волчий, и он предупредил, чтобы я три месяца его не трогал с места. Сказал, что хочет оставаться в тени. Что солнце все испортит. Я думал, он меня разыгрывает. Но он не шутил. Ел жадно, как зверь, как голодный дикий зверь, потом впал в оцепенение – и вот, полюбуйтесь… – Хартли невнятно выругался. – Я-то надеялся, ты оставишь его подольше на солнце и нечаянно угробишь.
Макгайр всколыхнулся всей своей тушей – двести пятьдесят фунтов.
– Слушайте… А вдруг мы заразимся этой смитовой болезнью?
Хартли смотрел на неподвижное тело, зрачки его сузились.
– Смит не болен. Неужели не понимаешь, тут же прямые признаки вырождения. Это как рак. Им не заражаешься, это в роду и передается по наследству. Сперва у меня не было к Смиту ни страха, ни ненависти, это пришло только неделю назад – тогда я убедился, что он дышит, и существует, и процветает, хотя ноздри и рот замкнуты наглухо. Так не бывает. Так не должно быть.
– А вдруг и ты, и я, и Рокуэл тоже станем зеленые, и эта чума охватит всю страну, тогда как? – дрожащим голосом выговорил Макгайр.
– Тогда, если я ошибаюсь, – может быть, и ошибаюсь, – я умру, – сказал Рокуэл. – Только меня это ни капельки не волнует.
Он повернулся к Смиту и продолжал делать свое дело.
Колокол звонит. Колокол. Два, два колокола. Десять колоколов, сто.
Десять тысяч, миллион оглушительных, гремящих, лязгающих металлом колоколов. Все разом ворвались в тишину, воют, ревут, отдаются мучительным эхом, раздирают уши!
Звенят, поют голоса, громкие и тихие, высокие и низкие, глухие и пронзительные. Бьют по скорлупе громадные хлопушки, в воздухе несмолкаемый грохот и треск!
Под трезвон колоколов Смит не сразу понимает, где же он. Он знает, ему ничего не увидеть, веки замкнуты, знает – ничего ему не сказать, губы срослись. И уши тоже запечатаны, а колокола все равно оглушают.
Видеть он не может. Но нет, все-таки может, и кажется – перед ним тесная багровая пещера, словно глаза обращены внутрь мозга. Он пробует шевельнуть языком, пытается крикнуть и вдруг понимает: язык пропал – там, где всегда был язык, пустота, щемящая пустота будто жаждет вновь его обрести, но сейчас – не может.
Нет языка. Странно. Почему? Смит пытается остановить колокола. И они останавливаются, блаженная тишина окутывает его прохладным покрывалом. Что-то происходит. Происходит. Смит пробует шевельнуть пальцем, но палец не повинуется. И ступня тоже, нога, пальцы ног, голова – ничто не слушается. Ничем не шевельнешь. Ноги, руки, все тело – недвижимы, застыли, скованы, будто в бетонном гробу.
И еще через минуту страшное открытие: он больше не дышит. По крайней мере, легкими.
– Потому что у меня больше нет легких! – вопит он. Вопит где-то внутри, и этот мысленный вопль захлестнуло, опутало, скомкало и дремотно повлекло куда-то в глубину темной багровой волной. Багровая дремотная волна обволокла беззвучный вопль, скрутила и унесла прочь, и Смиту стало спокойнее.
«Я не боюсь, – подумал он. – Я понимаю непонятное. Понимаю, что вовсе не боюсь, а почему – не знаю.
Ни языка, ни ноздрей, ни легких.
Но потом они появятся. Да, появятся. Что-то… что-то происходит.»
В поры замкнутого в скорлупе тела проникает воздух, будто каждую его частицу покалывают струйки живительного дождя. Дышишь мириадами крохотных жабр, вдыхаешь кислород и азот, водород и углекислоту, и все идет впрок. Удивительно. А сердце как – бьется еще или нет?
Да, бьется. Медленно, медленно, медленно. Смутный багровый ропот возникает вокруг, поток, река… медленная, еще медленней, еще. Так славно. Так отдохновенно.
Дни сливаются в недели, и быстрей складываются в цельную картину разрозненные куски головоломки. Помогает Макгайр. В прошлом хирург, он уже многие годы у Рокуэла секретарем. Не бог весть какая подмога, но славный товарищ.
Рокуэл заметил, что хоть Макгайр ворчливо подшучивает над Смитом, но неспокоен, даже очень. Силится сохранить спокойствие. А потом однажды притих, призадумался – и сказал неторопливо:
– Вот что, я только сейчас сообразил: Смит живой! Должен бы помереть. А он живой. Вот так штука!
Рокуэл расхохотался.
– А какого черта, по-твоему, я тут орудую? На той неделе доставлю сюда рентгеновский аппарат, посмотрю, что творится внутри Смитовой скорлупы.
Он ткнул иглой шприца в эту жесткую скорлупу. Игла сломалась. Рокуэл сменил иглу, потом еще одну и наконец проткнул скорлупу, взял кровь и принялся изучать образцы под микроскопом. Спустя несколько часов он преспокойно сунул результаты проб Макгайру, под самый его красный нос, заговорил быстро:
– Просто не верится. Его кровь смертельна для микробов. Я капнул взвесь стрептококков, и за восемь секунд они все погибли! Можно ввести Смиту какую угодно инфекцию – он любую бациллу уничтожит, он ими лакомится!
За считанные часы сделаны были еще и другие открытия. Рокуэл лишился сна, ночью ворочался в постели с боку на бок, продумывал, передумывал, опять и опять взвешивал потрясающие догадки. К примеру. С тех пор, как Смит заболел, и до последнего времени Хартли каждый день вводил ему внутривенно какое-то количество кубиков питательной сыворотки. Ни грамма этой пищи не использовано. Вся она сохраняется про запас – и не в жировых отложениях, а в совершенно неестественном виде: это какой-то очень насыщенный раствор, неведомая жидкость, содержащаяся у Смита в крови. Одной ее унции довольно, чтобы питать человека целых три дня. Эта удивительная жидкость движется в кровеносных сосудах, а едва организм ощутит в ней потребность, он тотчас ее усваивает. Гораздо удобнее, чем запасы жира. Несравнимо удобнее!
Рокуэл ликовал – вот это открытие! В теле Смита накопилось этого икс-раствора столько, что хватит на многие месяцы. Он не нуждается в пище извне.
Услыхав это, Макгайр печально оглядел свое солидное брюшко.
– Вот бы и мне так…
Но это еще не все. Смит почти не нуждается в воздухе. А нужное ему ничтожное количество впитывает, видимо, прямо сквозь кожу. И усваивает до последней молекулы. Никаких отходов.
– И ко всему, – докончил Рокуэл, – в последнем счете Смиту, пожалуй, вовсе не надо будет, чтоб у него билось сердце, он и так обойдется!
– Тогда он умрет.
– Для нас с тобой – да. Для самого себя – может быть. А может, и нет. Ты только вдумайся, Макгайр. Что такое сейчас Смит? Замкнутая кровеносная система, которая сама собою очищается, месяцами не требует питания извне, почти не знает перебоев и совсем ничего не теряет, ибо с пользой усваивает каждую молекулу; система саморазвивающаяся и прочно защищенная, убийственная для любых микробов. И при всем при этом Хартли еще говорит о вырождении!